Пастернак Е.Б. Борис Пастернак. Биография (глава 6, страница 2)

Глава 1: 1 2 3 4 5
Глава 2: 1 2 3 4 5
Глава 3: 1 2 3 4 5
Глава 4: 1 2 3 4 5
Глава 5: 1 2 3 4 5
Глава 6: 1 2 3 4 5
Глава 7: 1 2 3 4 5
Глава 8: 1 2 3 4 5
Глава 9: 1 2 3 4 5
Глава VI. Второе рождение
1930-1936
5

Приведенные отрывки из писем даны с нарушением хронологической последовательности, но все они в равной степени рисуют душевную усталость Пастернака и предчувствие конца. На этом фоне легко себе представить, каким ударом явилось для него самоубийство Маяковского.

Эта утрата предельно усугубила мрак, в котором он находился последний год, подтвердила его безысходность. К тому же она наложилась еще на одно потрясение - арест и расстрел Владимира Силлова, "единственного честного, живого, укоряюще благородного" человека "из лефовских людей в их современном облике", - как писал он 31 марта 1930 года Николаю Чуковскому. Он казался Пастернаку "примером той нравственной новизны..., воплощению которой (безуспешному и лишь словесному) весь Леф служил ценой попрания где совести, где дара".

"Был только один человек, - считал он, - на мгновение придававший вероятность невозможному и принудительному мифу, и это был В. С<иллов>. Скажу точнее: в Москве я знал одно лишь место, посещение которого заставляло меня сомневаться в правоте моих представлений. Это была комната Силловых в пролеткультовском общежитии на Воздвиженке"21.

Он узнал о расстреле Силлова 17 марта 1930 года на премьере "Бани" Маяковского. Его поразило, с каким равнодушием ответил на его вопрос Семен Кирсанов: Ты знал, что Володя расстрелян? "Давнооо", - протянул тот, как будто речь шла о женитьбе или получении квартиры", - вспоминала рассказ Пастернака Эмма Герштейн22.

"Недавно я случайно и с месячным опозданием узнал о том, что он погиб", - писал Пастернак отцу 26 марта.

Испугал не столько сам факт расстрела умного, думающего и благородного человека, - почти мальчика, ему было 28 лет, - Пастернак был потрясен безразличием, с каким отнеслись к этому событию окружающие, друзья Силлова по "ЛЕФу". Как личное оскорбление и пощечину воспринял он то, что "по утрате близких людей мы обязаны притворяться, что они живы, и не можем вспомнить их и сказать, что их нет". И в письме к Н. Чуковскому он выделяет:

"Это случилось не рядом, а в моей собственной жизни. С действием этого события я не расстанусь никогда".

Мишель Окутюрье раскрыл в подтексте венецианских глав "Охранной грамоты" непосредственное отражение правоты этих слов23.

"Замечательно перерождаются понятия. Когда к ужасам привыкают, они становятся основанием хорошего тона...

Известно, какой страх внушала эта "bocca di leone" современникам и как мало-помалу стало признаком невоспитанности упоминание о лицах, загадочно провалившихся в прекрасно изваянную щель, в тех случаях, когда сама власть не выражала по этому поводу огорчения".

Сразу из театра Мейерхольда, узнав потрясающую новость о Силлове, Пастернак кинулся на Воздвиженку, к его жене, с которой был очень дружен.

"У ней уже зарубцевалась шрамом через всю руку ее первая попытка выброситься из комнаты на улицу (ее удержали, она только успела разбить стекло и сильно себя поранила)", - писал Пастернак отцу об этом несчастье.

В глазах Пастернака особое символическое значение имело то, что гибель Силлова и Маяковского последовали одна за другой. Утром 14 апреля 1930 года, узнав о случившемся, он вызвал на место происшествия Ольгу Силлову.

"Что-то подсказывало мне, - писал он в "Охранной грамоте", - что это потрясение даст выход ее собственному горю".

Мемуаристы вспоминали, как плакал Пастернак по умершем:

"Он ходил по комнате, не глядя, кто тут есть, и, натыкаясь на человека, он падал к нему на грудь, и все лицо у него обливалось слезами"24.

Прощаясь с Маяковским в тот день, он прощался со своей молодостью и ее увлечениями, с тем, что наполняло его жизнь и давало ей оправдание, прощался с тем, что он называл "разгоряченно-мировоззрительным, полноприемным искусством".

Романтическое понимание роли поэта, "полагающего себя в мерила жизни и жизнью за это расплачивающегося", нашло снова свое подтверждение и живое воплощение в судьбе Маяковского.

Мотивы этой трагической темы слышатся в стихах "Второго рождения". Прежде всего, конечно, это "Смерть поэта". Стихотворение явилось первым ответом на пережитое, сила чувства становилась силой отдачи и освобождения, то есть силой искусства. В нем, кроме названия, у Лермонтова заимствовано пластическое сочетание плача по умершему и инвективы окружению, разжигавшему "пожар", - "людям фиктивных репутаций и ложных, неоправданных претензий", как называл их Пастернак в "Охранной грамоте" и от влияния которых он всегда хотел освободить Маяковского. Так же, как в свое время лермонтовское, стихотворение Пастернака было известно и печаталось без заключительных гневных строк.

Вероятно, по настоянию В. Полонского, снятого в 1928 году и недавно восстановленного редактором "Нового мира", стихотворение было опубликовано без названия и заключительных 12 стихов. Но даже и при этом последние строки "Отрывка", как называлось стихотворение в журнале, возмутили Асеева.

"- Зачем этот страшный, роковой выстрел приравнивать к Этне, величественному вулкану? А внизу кто?


Твой выстрел был подобен Этне
В предгорьи трусов и трусих.

Асеев прочел эти строки с явным неодобрением, даже, как мне показалось, с обидой", - вспоминал Леонид Вышеславский25.

Порожденные выстрелом "волнистые круги" досужих рассуждений и жалких оправданий были Пастернаку чужды и непонятны, как объяснение исхода Бородинского сражения насморком Наполеона. Перебирание подробностей и выискивание скрытых причин обращало эпилог трагедии в откровенный фарс.


Друзья же изощрялись в спорах,
Забыв, что рядом жизнь и я,

Ну что ж еще? Что ты припер их
К стене, и стер с земли, и страх
Твой порох выдает за прах?
Но мрази только он и дорог.
На то и рассуждений ворох,
Чтоб не бежала за края
Большого случая струя,
Чрезмерно скорая для хворых.

Так пошлость свертывает в творог
Седые сливки бытия.
6

Лишившись возможности поехать в Германию, Пастернаки остались без определенных летних планов. В год сплошной коллективизации ждали голода.

Постановление Секретариата ФОСП, по которому, как писал Пастернак Горькому, "горожане приглашались ездить к потерпевшим и поздравлять их с их потрясеньями и бедствиями" было опубликовано 6 января 1930 года.

"То, что я там увидел, - говорил он Зое Маслениковой, - нельзя выразить никакими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел"26.

Через три дня после постановления 9 января 1930 года Пастернак сообщал сестре Лидии:

"Сейчас все живут под очень большим давлением, но пресс, под которым протекает жизнь горожан, просто привилегия в сравненьи с тем, что делается в деревне. Там проводятся меры широчайшего и векового значенья, и надо быть слепым, чтобы не видеть к каким небывалым государственным перспективам это приводит, но, по-моему, надо быть и мужиком, чтобы сметь рассуждать об этом, то есть надо самому кровью испытать эти хирургические преобразования; со стороны же петь на эту тему еще безнравственнее, чем петь в тылу о войне. Вот этим и полон воздух".

Заметим, что под впечатлением поездок в деревню в период коллективизации Андрей Платонов с декабря 1929-го по апрель 1930 года написал "Котлован". Эта повесть стала сильнейшим выражением ужаса, не укладывающегося в сознание и ставшего абстрактно-космическим. Пастернак был знаком с Платоновым, высоко ценил и любил его. В эти годы они часто встречались у Бориса Пильняка.

Художница и музыкант Анна Ивановна Трояновская звала Пастернаков к себе на дачу Бугры под Малоярославцем. Это было давнее пристанище людей артистического мира. В голодные 1918- 1921 годы там жил композитор Эмилий Метнер, впоследствии - художник Роберт Фальк. Вскоре, купив Бугры у Трояновской, там обосновался Петр Петрович Кончаловский. Сборы откладывались и затягивались. Было неспокойно и трудно от этой неопределенности.

Асмусы и Нейгаузы много лет подряд снимали дачи под Киевом. Ирина Сергеевна решила и в этом случае взять на себя инициативу. Зинаида Николаевна вспоминала:

"Все просили меня, любительницу путешествовать, поехать снять всем дачи. Выбор остановился на Ирпене. Собрали деньги на задаток, и я отправилась в путь. Я сняла четыре дачи: для нас, Асмусов, Пастернака Бориса Леонидовича с женой Евгенией Владимировной и для его брата - Пастернака Александра Леонидовича с женой Ириной Николаевной...

Как всегда пришлось искать в Киеве рояль для Генриха Густавовича и перевозить его на подводе в Ирпень. Дачи А. Л. и И. Н. Пастернаков и наша были рядом, а Б. Л. Пастернаку с женой и Асмусам я намеренно сняла подальше"27.

Она вернулась в Москву и со свойственной ей непреклонной решительностью за несколько дней собрала всех в дорогу. Ехали с посудой, бельем и тюфяками в узлах. Все колебания были преодолены.

У Пастернаков той весной появилась домработница Елена Петровна Кузьмина, удивительной души человек, бывшая впоследствии преданной помощницей им и Елизавете Михайловне. Она также поехала в Ирпень. Пастернак остался в Москве, чтобы дождаться ответа от Горького, который должен был решить их летние планы, и получить, по возможности, деньги.

Он писал О. М. Фрейденберг 11 июня 1930 года, приглашая ее приехать погостить в Ирпень:

"Новые знакомые сманили нас на это лето под Киев и сняли нам дачу там. Женя с Женичкой и воспитательницей уже с конца мая на месте. Повидимому, затея была не из умных: первые впечатления Жени и Шуриной жены (его семья тоже поселилась в той же местности) граничили с отчаяньем; так далеко и с такими трудностями ездить было незачем. Но всеобщее мненье, что с продовольствием на Украине все же будет лучше, чем на севере"28.

Пастернак приехал в Ирпень 22 июня. Дачный поселок заполнял своими огороженными участками и правильно спланированными улицами островок смешанного леса. Реки поблизости не было, до незаселенного леса нужно было идти довольно далеко, через поле, поросшее чебрецом и полынью, с церковью на холме. В поселке оставались незастроенные лужайки и перелески (левады). Дачи были зимние, просторные. На участке у Пастернаков рос огромный раскидистый дуб, который на большом холсте много сеансов писала Евгения Владимировна.

Генрих Нейгауз играл Шопена и Брамса. Его концерт 15 августа на летней эстраде в Купеческом саду был главным событием лета. Слушать в Киев поехали большой компанией, в Ирпень возвращались утром. Этот вечер и игравшийся концерт ми-минор Шопена стали темой "Баллады", посвященной Г. Нейгаузу:


Удар, другой, пассаж, - и сразу
В шаров молочный ореол
Шопена траурная фраза
Вплывает, как больной орел.
Под ним - угар араукарий,
Но глух, как будто что обрел,
Обрывы донизу обшаря,
Недвижный Днепр, ночной Подол...

Музыка в саду и "потоп зарниц" надвигающейся грозы подсознательно соотносятся в этом стихотворении с ранним впечатлением концерта у Мамонтовых летом 1907 года в Райках. Удары грома, совпадающие с музыкальными аккордами, представились тогда 17-летнему юноше браком гения искусства с красотой стихии. Гроза, как высшая точка творческого вдохновения - любимый образ поэзии Пастернака.

К Ирине Николаевне Вильям, дача которой стояла на одном участке с нейгаузовской, приезжали сестры.


В дни съезда шесть женщин топтали луга, -
писал Пастернак в стихотворении "Лето".

Вторую половину сезона прожил брат Ирины Николаевны, Николай Вильям-Вильмонт, похоронивший в июне свою жену. Часто съезжались знакомые из Киева. Лишенные вечернего освещения из-за отсутствия керосина, они вечерами все вместе ужинали на свежем воздухе, в одном из перелесков. Говорили, читали стихи, философствовали. Время было тревожное. В деревнях проводилось раскулачивание, в дом, где жили Пастернаки, приходили "изымать ценности". Общее ощущение близкой беды сближало, усиливая яркость впечатлений.

Пастернак с чувством удачи кончал "Спекторского", читал Ромен Роллана, с которым в то время завязалась горячая переписка. Мария Павловна Кудашева, незадолго до этого уехавшая к Роллану в Швейцарию и ставшая его женой, была знакома с Пастернаком еще с 1915 года. Она была тогда молодой поэтессой Майей Кювилье и печатала во Втором сборнике "Центрифуги" свои французские стихи.

"А лето было восхитительное, замечательные друзья, замечательная обстановка. И то, с чем я прощался в весеннем письме к вам, - работа, вдруг как-то отошла на солнце, и мне давно, давно уже не работалось так, как там, в Ирпене. Конечно - мир совершенной оторванности и изоляции, вроде одиночества Гамсуновского Голода, но мир здоровый и ровный", - читаем в письме к Ольге Фрейденберг 20 октября 1930 года29.

Две баллады, написанные в конце августа еще в Ирпене, "Лето", "Годами когда-нибудь в зале концертной..." содержат живые подробности летней жизни, приближения осени и отъезда, -


       ...и поняли мы,
Что мы на пиру в вековом прототипе
На пире Платона во время чумы.

Было столетие Болдинской осени 1830 года, когда Пушкин написал свою маленькую трагедию "Пир во время чумы". На фоне "сплошной коллективизации", шедшей в деревне, вечерние разговоры друзей, в сочетании с нейгаузовской легкостью и артистизмом, представали праздником истины и братства, которому век назад поклонялись поэты пушкинской поры."Разума великолепный пир" - называл эти сборища Баратынский. Напрашивались ассоциации с Платоном, в частности с его диалогом "Пир", тема которого - любовь к прекрасному как рост души и путь к бессмертию. Ирина Сергеевна Асмус, которой посвящено стихотворение "Лето", принимала в этих разговорах горячее участие.

Недавняя гибель Маяковского неотрывно владела их мыслями; воспоминания, догадки, чтение и разбор его стихотворений были постоянною темой их разговоров. Леонид Вышеславский рассказывал, как Пастернак находил у Маяковского, начиная с самых ранних стихов, многочисленные предсказания и предчувствия своего конца и читал их на память. Снова повторялась извечная истина, что искусство предвосхищает жизнь.

Зинаида Николаевна Нейгауз была немногословна. На ней лежала забота о семье, о двух сыновьях, старшему из которых шел пятый, а младшему было три года. Генрих Густавович со странной гордостью повторял, что его практические способности ограничиваются умением застегнуть английскую булавку, - все остальное делает Зина. Говорили, что в многострадальном Киеве времен гражданской войны она доставала дрова, топила зал консерватории и привозила рояль, чтобы устроить концерт Нейгауза, который прошел с огромным успехом.

Заходя к брату на том же участке, Пастернак заставал ее в домашней работе, - стирке белья, которое она затем крахмалила и гладила, мытье полов, стряпне.

"В этом прозаическом и будничном виде, растрепанная, с засученными рукавами и подоткнутым подолом, она почти пугала своей царственной, дух захватывающей притягательностью", - вспоминал Пастернак о ней, рисуя восхищенье Юрия Живаго Антиповой30.

Сцена первой встречи Ларисы Антиповой с Живаго в Юрятине у колодца кажется списанной с Зинаиды Николаевны в Ирпене:

"Вихрь застиг ее с уже набранной водой в обоих ведрах, с коромыслом на левом плече. Она была наскоро повязана косынкой, чтобы не пылить волос, узлом на лоб "кукушкой", и зажимала коленями подол пузырившегося капота, чтобы ветер не подымал его. Она двинулась было с водою к дому, но остановилась, удержанная новым порывом ветра, который сорвал с ее головы платок, стал трепать ей волосы и понес платок к дальнему концу забора, ко все еще квохтавшим курам. Юрий Андреевич побежал за платком, поднял его и у колодца подал опешившей Антиповой. Постоянно верная своей естественности, она ни одним возгласом не выдала, как она изумлена и озадачена"31.

Так же, как Антипова отказывалась от помощи Живаго, предлагавшего ей дотащить ведра, так же, по воспоминаниям Зинаиды Николаевны, она смущалась, когда Пастернак бросился помогать ей собирать хворост для плиты. Она говорила, что привыкла со всем справляться сама. Переданные ею слова Пастернака о том, что ее кастрюли дышат настоящей поэзией, когда она от рояля без всякого усилия переходит на кухню, - очень близко перекликаются с тем, как восхищается Юрий Живаго Антиповой:

"Как хорошо все, что она делает. Она читает так, точно это не высшая деятельность человека, а нечто простейшее, доступное животным. Точно она воду носит или чистит картошку"32.

Стихи, посвященные Зинаиде Николаевне, полны кухонных и кулинарных метафор, которые дышат, как и ее кастрюли, истинной поэзией.


Все снег да снег, - терпи и точка.
Скорей уж, право б, дождь прошел
И горькой тополевой почкой
Подруги сдобрил скромный стол.

Зубровкой сумрак бы закапал,
Укропу к супу б накрошил,
Бокалы, - грохотом вокабул,
Латынью ливня оглушил.

Приближался отъезд из Ирпеня. Разъезжались не сразу. По воспоминаниям Зинаиды Николаевны, под конец осталось две семьи - ее и Бориса Пастернака. Лошадей, чтобы ехать на станцию, должны были подать рано утром. Собирались ночью. Зинаида Николаевна пришла посмотреть, готовы ли Пастернаки. Евгения Владимировна бережно упаковывала написанные летом работы, Пастернак с аккуратностью, усвоенной еще в детстве, укладывал чемоданы. Времени оставалось в обрез. Она кинулась помогать и без лишних рассуждений и предосторожностей собственноручно связала узлы и упаковала вещи. Пастернак был в восхищении. Воспоминания об этой "ночи сборов", как первом пробуждении чувства, отразились в стихах:


Жизни ль мне хотелось слаще?
Нет, нисколько; я хотел
Только вырваться из чащи
Полуснов и полудел.

Но откуда б взял я силы,
Если б ночью сборов мне
Целой жизни не вместило
Сновиденье в Ирпене?

Так начинается первое, не вошедшее в книгу, стихотворение в автографе весеннего цикла 1931 года, который был подарен Зинаиде Нейгауз и позднее составил основу сборника "Второе рождение".

Зинаида Николаевна сохранила в памяти свой разговор с Пастернаком у окна поезда. В ответ на его слова, полные восхищения и комплиментов, она ответила:

"Вы не можете себе представить, какая я плохая!", - давая понять, как рано, с пятнадцатилетнего возраста началась ее физическая жизнь женщины. Ее удивило вырвавшееся у Пастернака восклицание:

"Как я это знал!.. Я угадал ваши переживания"33.

Об определенном типе женской красоты, резко определяющем судьбу и характер этой женщины, писал Пастернак в послесловии к "Охранной грамоте". Ее "пугающее обаянье" и неотразимая сила были ему знакомы на примере Елены Виноград. Знакомство с Зинаидой Нейгауз наполнило живой краской глубокие впечатления 1917 года. В ее судьбе Пастернак услышал отзвук знакомой темы.


О том ведь и веков рассказ,
Как, с красотой не справясь,
Пошли топтать, не осмотрясь,
Ее живую завязь...
Отсюда наша ревность в нас
И наша месть и зависть. -
писал он в стихотворении, посвященном Зинаиде Нейгауз.

Содержание разговора в вагоне передано очень близко в "Докторе Живаго". В главе, относящейся к возвращению Юрия Андреевича из плена и его болезни, Лариса Федоровна говорит:

"- Ах, Юрочка, можно ли так? Я с тобой всерьез, а ты с комплиментами, как в гостиной. Ты спрашиваешь, какая я. Я - надломленная, я с трещиной на всю жизнь. Меня преждевременно, преступно рано сделали женщиной, посвятив в жизнь с наихудшей стороны, в ложном, бульварном толковании самоуверенного пожилого тунеядца прежнего времени, всем пользовавшегося, все себе позволявшего.

- Я догадываюсь. Я что-то предполагал. Но погоди. Легко представить себе твою недетскую боль того времени..."34

7

В Москву вернулись 22 сентября 1930 года вечером. Шесть дней спустя Пастернак отнес в издательство рукопись "Спекторского", "своего Медного всадника, - как он его назвал в письме к О. Фрейденберг, - скромного, серого, но цельного, и, кажется, настоящего"35.

Две баллады, посвященные супругам Нейгаузам, были отданы в "Красную новь", в "Новый мир" - "Вступление к Спекторскому" и "Смерть поэта".

Открытость характера не позволяла Пастернаку делать тайны из своего увлечения Зинаидой Николаевной Нейгауз. Она вспоминала, что в ближайшие дни невозвращении из Ирпеня он пришел к ним, принес посвященные им баллады и, говоря, что не понимает еще, как сложится его жизнь, признался Генриху Густавовичу в своих чувствах к его жене. Нейгауз не увидел в этом ничего исключительного и отнесся к сказанному с сочувствием, - он сам легко увлекался и не придавал этому серьезного значения, у него была вторая семья, где росла дочь Милица, ровесница его младшего сына.

Евгения Владимировна напротив, приняла его признание с возмущением и болью, считая невозможным более продолжать совместную жизнь.

"Я оставил семью, - писал Пастернак Сергею Спасскому 15 февраля 1931 года, - жил одно время у друзей (и у них кончил "Охранную грамоту"), теперь у других (в квартире Пильняка), в его кабинете. Я ничего не могу сказать, потому что человек, которого я люблю, не свободен, и это жена друга, которого я никогда не смогу разлюбить. И все-таки это не драма, потому что радости здесь больше, чем вины и стыда"36.

Генрих Нейгауз уехал 1 января 1931 года на двухмесячные гастроли в Сибирь, Пастернак стал чаще бывать у Зинаиды Николаевны в Трубниковском. В апреле он так вспоминал эти посещения:


Окно, пюпитр и, как овраги эхом,
Полны ковры всем игранным.
В них есть Невысказанность.
Здесь могло с успехом
Сквозь исполненье авторство процвесть...

Окно, и ночь, и пульсом бьющий иней
В ветвях, - в узлах височных жил. Окно,
И синий лес висячих нотных линий.
И двор. Здесь жил мой друг. Давно-давно

Смотрел отсюда я за круг Сибири,
Но друг и сам был городом, как Омск
И Томск, - был кругом войн и перемирий
И кругом свойств, занятий и знакомств.

В начале их знакомства Пастернак как-то подарил Генриху Нейгаузу рукопись своей сонаты 1909 года на случай, если бы ему захотелось сыграть ее. Нейгауз играл Пастернаку свои юношеские сочинения, которые насильственно оборвал в 16 лет.

"Гарри, почему ты не сочиняешь? У тебя был бы такой верный единственный друг!" - воскликнул в ответ Пастернак37.

В черновых заметках, которые делались одновременно с писанием романа "Доктор Живаго", чтением его по главам и обдумыванием дальнейшей работы над ним, сохранилась записка, относящаяся к мучительным месяцам зимы 1931 года.

"К роману. Восстановить шатание, растерянность, до замирания противоречивые, борющиеся друг с другом чувства и все осиливающие, несчастность всех и наибольшую свою собственную и глушение страстью. Восстановить Трубниковско-Пильняковское время, ужас".

Марина Цветаева, узнавшая от общих друзей, что Пастернак ушел из семьи и увлечен новой любовью, очень точно представляла себе мучительную сложность ситуации и его душевного состояния в этот момент. Она писала Анне Тесковой 20 марта 1931 года:

"...Б<орис> на счастливую любовь не способен. Для него любить - значит мучиться"38.

День смерти Феликса Блуменфельда, знаменитого композитора и дирижера, дяди и учителя Нейгауза, 21 января 1931 года, Пастернак и Зинаида Николаевна считали днем своего обручения. В обращенном к ней стихотворении он писал о похоронах и концерте, данном в память Блуменфельда:


Скончался большой музыкант,
Твой идол и родич, и этой
Утратой открылся закат
Уюта и авторитета...

Ворочая балки, как слон,

И освобождаясь от бревен,
Хорал выходил, как Самсон,
Из кладки, где был замурован.

Томившийся в ней поделом,
Но пущенный из заточенья.
Он песнею несся в пролом
О нашем с тобой обрученьи.

Последняя, третья часть "Охранной грамоты" дописывалась во второй половине января 1931 года, когда Пастернак жил у Асмусов на Зубовском бульваре. Посвященная судьбе поколения, к которому причислял себя Пастернак, она, главным образом, сосредотачивалась на фигуре Маяковского. В главе, рассказывающей о последней любви Маяковского к Веронике Полонской, Пастернак во многом писал о себе самом. Не будучи достаточно близко знакомым с Полонской, он ориентировал ее душевный опыт на знакомый ему пример Елены Виноград в свете нового пробудившегося чувства.

Эта часть была переписана начисто вслед за предыдущей в сафьяновую тетрадь, которую прислала ему в 1926 году Марина Цветаева, забелив дарственную надпись, сделанную ей дочерью: "Дорогой моей маме для золотых стихотворных россыпей. Аля. 26 сентября 1925 года".

Рукопись кончается обращенным к Р. М. Рильке послесловием, в котором автор вспоминал 1926 год, когда у него "была семья" и каялся в том, что оказался не способен составить счастье близких:

"Преступным образом я завел то, к чему у меня нет достаточных данных, и вовлек в эту попытку другую жизнь и вместе с ней дал начало третьей. Улыбка колобком округляла подбородок молодой художницы, заливая ей светом щеки и глаза... Когда разлитье улыбки доходило до прекрасного, открытого лба, все более колебля упругий облик между овалом и кругом, вспоминалось Итальянское возрождение. Освещенная извне улыбкой, она очень напоминала один из женских портретов Гирландайо. Тогда в ее лице хотелось купаться. И так как она всегда нуждалась в этом освещеньи, чтобы быть прекрасной, то ей требовалось счастье, чтобы нравиться.

Скажут, что таковы все лица. Напрасно, - я знаю другие. Я знаю лицо, которое равно разит и режет и в горе и в радости и становится тем прекрасней, чем чаще застаешь его в положеньях, в которых потухла бы другая красота. Взвивается ли эта женщина вверх, летит ли вниз головою, ее пугающему обаянью ничего не делается, и ей нужно что бы то ни было на земле гораздо меньше, чем она сама нужна земле, потому что это сама женственность, грубым куском небьющейся гордости, вынутая из каменоломен творенья..."

Готовя "Охранную грамоту" к печати, Пастернак счел "Послесловье" лишним и приписал:

"Послесловье предполагал закончить. Остается недописанным, потому что упраздняется целиком и для печати не предназначается".

Несомненно здесь сказались "внушения внутренней сдержанности" и боязнь ранить непосредственных участников написанного.

В послесловье проведено сопоставление двух типов красоты, которое впервые поразило Пастернака весной 1917 года. Сделанное тогда наблюдение, что женский склад и характер в первую очередь определяются законами внешности и таким образом формируют будущее женщины, из парадокса превращается в правило. Благородная, невызывающая красота молодой художницы противопоставляется неотразимо влекущей силе женственности, как составной части мирозданья. Устойчивая ассоциация ее облика с женскими портретами раннего Возрождения перенесена на Тоню Громеко из "Доктора Живаго", которую Лариса Антипова называет "Боттичеллиевской". Тою же прощальной теплотой освещен ее портрет и в стихотворении, открывающем цикл, написанный в апреле 1931 года.


Годами когда-нибудь в зале концертной
Мне Брамса сыграют, - тоской изойду.
Я вздрогну, я вспомню союз шестисердый,
Прогулки, купанье и клумбу в саду.

Художницы робкой, как сон, крутолобость,
С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлеб,
Улыбкой, огромной и светлой, как глобус,
Художницы облик, улыбку и лоб.

Всю зиму продолжались хлопоты, чтобы отправить Евгению Владимировну лечиться в Германию, с тем чтобы сын мог провести это время у бабушки с дедушкой. С помощью Ромена Роллана к весне удалось добиться заграничного паспорта. Поездка была назначена на начало мая. Пастернак предполагал через полгода к ним присоединиться.


  1. назад "Литературное обозрение". 1990. N 2. С. 12.
  2. назад Там же. С. 96.
  3. назад Michel Aucouturier. Об одном ключе к Охранной грамоте. - Boris Pasternak. Colloque de Cerisy la Salle. Paris. 1979. C. 345.
  4. назад М.К. Розенфельд. - Маяковский в воспоминаниях современников. Москва. 1963. С. 601.
  5. назад Л. Вышеславский. Наизусть. Москва. 1989. С. 59.
  6. назад Зоя Масленикова. Портрет Бориса Пастернака. С. 37-38.
  7. назад З. Пастернак. Воспоминания. - "Нева", 1990. N 2. С. 131.
  8. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 132.
  9. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 136.
  10. назад "Доктор Живаго". С. 471.
  11. назад Там же. С. 303.
  12. назад Там же. С. 301.
  13. назад З. Пастернак. Воспоминания. - "Нева". 1990. N 2. С. 133.
  14. назад "Доктор Живаго". С. 409.
  15. назад Переписка с О. Фрейденберг. С. 136.
  16. назад Архив В.С. Спасской.
  17. назад Г. Нейгауз. Размышления, воспоминания, дневники. Москва. 1983. С. 118.
  18. назад Марина Цветаева. Письма к Анне Тесковой. СПб. 1991. С. 77.

...

Глава 1: 1 2 3 4 5
Глава 2: 1 2 3 4 5
Глава 3: 1 2 3 4 5
Глава 4: 1 2 3 4 5
Глава 5: 1 2 3 4 5
Глава 6: 1 2 3 4 5
Глава 7: 1 2 3 4 5
Глава 8: 1 2 3 4 5
Глава 9: 1 2 3 4 5
Раздел сайта: